— Падре, отпустите мне грехи, ибо я грешен.
То была его мольба о прощении, его уважение, его раскаяние, и он должен был принести их публично. На миг во взгляде отца Ферро промелькнуло удивление. Он сидел тихо, неподвижно, не отводя глаз от такого же неподвижного человека, стоявшего на коленях перед ним. Потом медленно поднял руку и осенил голову Лоренсо Куарта крестом. Глаза старика влажно блеснули; его подбородок и губы дрожали, когда он молча, без слов произносил старинную формулу утешения и надежды. И когда она была произнесена, наконец улыбнулись с облегчением все призраки и все мертвые друзья храмовника.
Миновав три пальмы, он пересек пустынную площадь, где светофоры переключались с зеленого на красный и с красного на янтарно-желтый. Затем пошел прямо по проспекту в направлении моста Сан-Тельмо. Кругом не было ни души — только рассветная тишина. На стоянке стояло свободное такси, но он прошел мимо: ему хотелось пройтись пешком. Чем ближе к Гвадалквивиру, тем больше ощущалась сырость, и впервые за все это время, проведенное в Севилье, ему стало холодно. Он поднял ворот пиджака. Рядом с мостом, неосвещенная, без единого туриста вокруг, едва виднелась в темноте альмохадская [65] башня, погруженная в воспоминания об ушедших временах.
Он перешел мост. Фонтаны у Хересских ворот были выключены. Он прошел вдоль кирпичного, украшенного изразцами фасада отеля «Альфонс XIII», миновал стену Алькасара; в знаменитом дворе двое муниципальных дворников, пропуская его, отвели в сторону струю воды, бившую из блестящего медного наконечника шланга. Направляясь к арке Худериа, он вдохнул поглубже воздух, насыщенный ароматом апельсинового цвета и влажной земли, и, миновав ее, углубился в узкие улочки Санта-Круса. Впереди него, под нерешительным светом фонарей, летело мерное эхо его шагов. Он не знал, сколько уже шел так, но эта одинокая прогулка завела его очень далеко, за пределы времени: в какое-то смутно знакомое место, где — то ли во сне, то ли наяву — он вдруг оказался на маленькой площади, зажатой среди домов, выкрашенных светлой охрой и белой известью, от которой было светло как днем. Оконные решетки, горшки с геранью, скамьи, выложенные изразцами со сценами из «Дон-Кихота». А в глубине, среди лесов, над которыми возвышалась ветхая звонница-щипец, охраняемая безголовой Девой Марией, едва различимой в тени своей ниши, стояла, неся на себе груз трех веков и долгой памяти людей, нашедших последний приют под ее сводами, церковь Пресвятой Богородицы, слезами орошенной.
Он сел на одну из скамей и долго, неподвижный, смотрел на нее. На соседней башне часы отбивали один час за другим, каждый раз вспугивая стаи сонных стрижей и голубей, которые, шумно и бестолково поносившись в воздухе, снова прятались под защиту навесов. Луна скрылась. На небе оставались только звезды, мерцающие, как кристаллы льда. Ближе к рассвету холод усилился; у священника застыли ноги и спина. Его душа была исполнена покоя, и все становилось более четким и определенным. Он увидел, как восток мало-помалу начинает светлеть и как на его фоне все более и более отчетливо вырисовывается силуэт звонницы. Снова пробили часы, и снова голуби и стрижи, посуетившись, успокоились. И вот уже новый день решительно заявил о себе — красноватым светом, оттесняющим ночь в другой конец города, уже совсем четкими силуэтами звонницы, кровель и навесов, цветами, обретающими яркость. И вот запели петухи, потому что Севилья — один из тех городов, где еще остались петухи, чтобы пропеть славу заре. И тогда Лоренсо Куарт поднялся на ноги, как будто вернувшись из далекого сна. А может, он все еще грезил, как сказал бы каждый, кто увидел, как он идет к церкви.
Под аркой входа он достал из кармана ключ и, повернув его в замочной скважине, со скрипом отворил дверь. Сквозь витражи проникало уже достаточно света, чтобы он смог уверенно пройти между скамьями, сдвинутыми к задней стене, и теми, что стояли по обе стороны центрального прохода, к еще темному алтарю, возле которого теплился крохотный огонек лампадки. Слушая эхо собственных шагов, он дошел до середины церкви и оттуда оглядел исповедальню с распахнутой дверью, леса вдоль стен, истертые плиты пола и черную пасть склепа, где покоились останки Карлоты Брунер. Потом опустился на колени у одной из скамей и неподвижно стоял так, пока не рассвело окончательно. Он не молился, потому что не знал кому, да и прежняя дисциплина профессиональных обрядов, как ему казалось, не подходила при данных обстоятельствах. Поэтому он просто ждал, не думая ни о чем, отдаваясь безмолвному утешению старых стен, под сводом, почерневшем от дыма свеч, пожаров и пятен сырости, на котором вступающий в свои права день высвечивал то бородатый лик какого-нибудь пророка, то крылья ангела, то облако, то неразборчивый силуэт, похожий на призрак, растворяющийся в тишине и покое времени. И вот первый солнечный луч проник вовнутрь — как раз сквозь свинцовые контуры несуществующего стеклянного Христа, — и алтарь со всеми своими украшениями заиграл золочеными арабесками барокко, и взметнулись ввысь витые колонны, олицетворяющие славу Божию. Нога Матери попирала голову змеи, и это, подумал Куарт, единственное, что имеет значение. Он поднялся на хоры и зазвонил в колокол. Потом подождал четверть часа, сидя на полу, под веревкой, оканчивавшейся толстыми узлами, а потом, поднявшись, снова зазвонил в колокол, закончив двумя ударами с промежутком в несколько секунд. Оставалось пятнадцать минут до восьмичасовой мессы.
Он зажег свет за алтарем, а по бокам его — шесть свеч, по три с каждой стороны. Затем, разложив книги и поставив поднос с кувшинами для воды и вина, пошел в ризницу, умылся, вымыл руки и протер полотенцем влажные волосы. Открыв шкаф и выдвинув ящики комода, он достал необходимую утварь и выбрал одеяние, подходящее для данного дня года. Когда все было готово, он начал медленно одеваться, в том порядке, как его научили в семинарии: любой священник помнит это всю жизнь. Он начал с амита — квадратной накидки из белой льняной ткани, которая давно уже вышла из употребления и которой в наши дни пользуются лишь священники-интегристы или такие старики, как отец Ферро. Следуя ритуалу, он поцеловал крест в центре накидки, затем бросил ее на плечи и завязал перекрещенные спереди Ленты на спине. В шкафу хранилось три альбы — белых одеяния, покрывающих тело от плеч до самых ног; две из них были слишком коротки на его рост, но третья, которой, вне всяких сомнении, пользовался отец Лобато, подошла. Он надел ее, затянул завязки на шее и подпоясался. Потом, взяв белую шелковую ленту, называемую столон, и поцеловав крест, украшавший ее посредине, надел ее поверх накидки. Далее, перекрестив ее на груди, засунул концы по бокам под пояс. Наконец, он взял старую ризу из белого шелка, с вышитой спереди потускневшими от времени золотыми нитями анаграммой Христа, просунул голову в отверстие, и риза покрыла его тело. Уже одетый, он застыл, упираясь руками в комод и глядя на выпуклое распятие, стоявшее перед ним между двумя тяжелыми серебряными канделябрами. Хотя он не спал в эту ночь, он ощущал ту же самую ясность и тот же самый покой, что и на скамье на площади. Обретение старых, знакомых жестов и движений, знаменующих начало ритуала, еще усиливало это ощущение. Как будто одиночество перестало иметь значение, потому что он повторял движения, которые другие люди — другие одиночества — делали и повторяли точно так же с тех пор, как окончилась Тайная вечеря, на протяжении почти двух тысяч лет. Не важно, что стены храма потрескались, что на его своде исчезают, как призраки, старинные росписи. Что картина на стене, на которой Мария застенчиво склонила голову перед ангелом, попорчена, порвана, покрыта пятнами, краски потрескались, лак потемнел. Или что на другом конце телескопа отца Ферро, на расстоянии миллионов световых лет, холодное мерцание звезд издевательски хохочет надо всем этим.
65
Альмохады — западно-африканские племена, завоевавшие в XII веке мусульманскую Испанию.